Два ноябрьских воскресных вечера, 18 и 25, в Одессе, в Большом зале филармонии и в Лютеранском кафедральном соборе Святого Павла (Кирха), на юбилейных творческих вечерах читал свои стихи Илья Рейдерман – «поэт и музыкальный критик» (так на филармонической афише). Музыкальная критика и поэзия вошли в книгу «Музыка», которую автор презентовал на вечерах. Выступали музыканты – друзья и герои статей Ильи Исааковича: Юрий Кузнецов (фортепиано), Елена и Иван Ергиевы (дуэт «Каданс»), Наталья Литвинова, Ия Комарова, Сергей Шольц, Леонид Пискун (струнный квартет «Гармонии мира»), Вероника Струк (орган) и другие. Так торжественно и в то же время, по-домашнему, в широком кругу друзей и поклонников, был отмечен юбилей Ильи Рейдермана. …А мы с Ильей Исааковичем, встретившись накануне юбилейной даты, долго говорили…
– Илья Исаакович, для начала, детский вопрос: кто, с Вашей точки зрения, есть поэт? Не по статусу – автор книг, член Союза…, а по сути своей.
– Кто же такой для меня – поэт?.. Неужто это "взрослые дяди и тети", скептически и иронически глядящие из-под очков? Нет, поэт, по-моему, – ребёнок! Оттого-то и беззащитен, но зато – сохраняет способность восторгаться, радоваться, изумляться… Поэт – существо хрупкое. Даже куда более хрупкое, чем бабочка или кузнечик. Те – существа природные и летают или прыгают, потому что иначе и не могут. А поэт – человек, и он, даже будучи поэтом, может перестать быть им. Такие вещи случаются. Чтобы быть поэтом – кроме дара, нужна ещё вера – беспредельная вера в то, что это кому-нибудь нужно. Сегодня сохранить её куда труднее. Вот Тютчев сидит на скучном заседании, слушает вполуха, и вдруг начинает записывать нечаянно возникшие строки. Он может и не считать себя профессиональным поэтом, но друзья переписывают его стихи (от руки, гусиным пером!). "Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся" – скажет он. Но представим себе, что он живёт сегодня и посылает свои стихи в какой-нибудь московский журнал. И ему отвечают, что стихи его несколько старомодны ("что, впрочем, вполне естественно, учитывая ваш поэтический стаж и возраст"), а журнал отслеживает всё сколько-нибудь новое, и, соответственно, молодое, так что, уж простите… Поэт, потерявший веру в себя – уже не поэт. А поэт, который пишет, как бы и не задумываясь о том, кто его слышит, читает, замечает – чуть-чуть безумец, не правда ли? Выходит, он добровольно – и сознательно …сошёл с ума, отстранился от реальной ситуации, чтобы позабыть не только об обедах, но и об обидах, охраняя свой дар? Когда говорят, что поэт – не совсем такой же человек, как все, то почему-то обижаются. Это звучит как-то не совсем демократично! Но ведь пишущих стихи – тьма, и даже порой неплохо пишущих. А поэтов – считанные единицы. Чем прозаичней окружающий мир – тем большее безумие утверждать себя в качестве поэта. И это "безумие" – есть особое, творческое поведение. Поэт должен вести себя в этом мире так, чтобы не утратить нравственное право на поэтическое слово. А иначе – стихи как будто и стихи, но поэта за ними уже нет. Если в тебе нет болевой точки, ты не имеешь права писать стихи – вот это очень важно.
– Но тогда, значит, у тех, кто пишет стихи – или то, что они сами называют стихами, хотя к поэзии это вряд ли имеет отношение, – есть болевая точка?
– Они понимают неблагополучие этого мира, но не имеют душевных и нравственных ресурсов. Они упали, они уже в аду – и этот ад они живописуют. Я сказал, конечно, грубо очень, но это так. А я не хочу в ад! И живу так, чтобы сопротивляться ему. А это дело трудное. Надо сознавать, что происходит вокруг, сознавать враждебность этой цивилизации, в которой ты перестаешь быть человеком. Если поэзия не является формой духовного сопротивления, то зачем и кому она нужна? И если человек капитулировал, – есть у него талант, нет у него таланта, графоман – не графоман, это уже второстепенно: он капитулировал.
– Вы говорите о враждебности цивилизации сейчас, когда у нас, наконец-то, свобода, о которой раньше можно было мечтать – или даже не мечтать?
– Я об этом тоже пишу. У людей сегодня абсолютизм свободы. Как бы либеральная демократия, и политические дискуссии, и духовная свобода… Я думаю, что мы на этом несколько обожглись. У Владимира Корнилова есть строки как раз про нас:
Не готов я к свободе —
по своей ли вине?
Ведь свободы в заводе
не бывало при мне.
Океаны тут пота,
Гималаи труда!
Да она несвободы
тяжелее куда.
Я ведь ждал ее тоже
столько долгих годов,
ждал до боли, до дрожи,
а пришла — не готов…
Дать человеку, не готовому к свободе, – свободу, это значит, дать ему вседозволенность.
– И все-таки, если говорить о Вас лично, – совпадает ли с реальностью Ваше представление о свободе? Вы себя ощущали несвободным, когда была цензура, разнообразные запреты, закрытые границы и так далее?…
– Ощущал, но у меня было то, о чем я сказал, – духовное сопротивление, духовная свобода. В тех условиях, в условиях сопротивления, понятие духовной свободы значило очень много. Да, это главное – внутренняя свобода, а не внешняя, не политическая. Она, конечно, очень угнетает, внешняя несвобода, но она рождает протест. А сейчас… Открытые границы меня не волнуют – я никуда не хочу ехать. Ломящиеся от товаров полки магазинов не волнуют – я не очень хочу все это купить…
– Для вас, похоже, реальность почти не изменилась…
– То есть, она изменилась в худшую сторону, как ни странно, потому что в условиях несвободы живет искра свободы, а в условиях свободы – что?
– Сопротивление вседозволенности, может быть?
– Да, конечно. Но сопротивление не просто вседозволенности, а расчеловечиванию, уничтожению души. То есть, душа – это все-таки не религиозное понятие. И формула спасения души вот в этом, сегодняшнем мире, в контексте отнюдь не церковном для меня звучит. Для меня сейчас важнее слова «свобода» – слово «ответственность». Но за что ответственность? В конце концов, каждый наш шаг сужает пространство… свободы. Я уже не буду космонавтом, тем, этим, я уже стал поэтом и не буду музыкантом. У меня уже сложился круг идей, людей, которых я принял в свою жизнь. То есть, существует то, что ты принял в свою жизнь и чем ты должен жить. И выбрал ты этих людей свободно, ты вправе выбирать, никто тебе не имеет права их навязать. Вот есть ложное, как мне кажется, представление – бедствует человек, страдает, – помоги. Но страдающих миллионы!
– Но это не значит, что не надо помогать тому, кто рядом…
– Надо помочь, надо, но всем нельзя, а тем, кого принял, кому хочешь и должен помочь, -помогай. И тогда это ответственность за тех, кого выбрал. И эта ответственность, в общем, очень тяжелая ноша. И за себя ответственность, – еще какая! То есть, свобода лишь условие – вот так скажем. Давайте поставим ее на место и сделаем ее лишь условием, и тогда оказывается, что нам дали политическую свободу и у нас отняли на самом деле свободу выбирать себя. Вот я сижу перед телевизором, мне там политические партии что-то навязывают, мне навязывают рекламой что-то: купи! Где я? Меня нет. Это называется кризис субъекта, исчезновение субъекта. И мы это видим каждый день.
– А для поэзии бывают легкие и тяжелые времена?
– Самые тяжелые времена для поэзии – когда все пишут и никто не читает. Поэтов только поэты пришли слушать. Зрителей нет, читателей нет. Тут мы с вами подошли к еще одной болезненной точке. Наша эпоха особая – это эпоха развития техноцивилизации, поздняя эпоха постмодерна. Россия, Украина вошли в нее сравнительно поздно, а западные страны пребывают там уже лет 40-50. В эпохе постмодерна все традиционные культурные ценности обесценились или подверглись безжалостной переоценке. В результате, поэт утратил свое законное место. Так же, кстати, как и философ. И это произошло со всей культурой. Мы живем в условиях кризиса культуры и падения ее авторитета. Авторитета прежних богов. Информационная доступность оборачивается полным незнанием. Кумиров нет.
– Какое же законное место было у поэта – «глаголом жечь сердца людей»?…
– В русской литературе – и глаголом жечь, и говорить правду.
– Писать гражданскую лирику, – которая звала чуть ли не на баррикады?…
– К гражданской лирике я, конечно, теперь отношусь гораздо более критично. Дай, Бог, быть просто лириком. Но это уже вообще отличительная черта русской интеллигенции. Русская интеллигенция больна – больна тем, что она недодала чего-то народу. Что же она должна додать народу? Духовную пищу, культуру – вот это ее обязанность. Все остальное – дело других специалистов. У нас все вытеснила сейчас политика – поэзию, искусство, литературу. Или – все политизировано. То есть, и поэзия должна быть в какой-то политструе, и поэзия – тоже политика, поэт – политик.
– Вы сказали, что и философ утратил свое место… А что значит – быть философом в современном мире? По-философски относиться к жизни?
– Я бы сказал так… Обычно человек живет… как придется. Или как ему сказали, как его научили. Он не пытается осмыслить, во-первых, то, как его научили, правильно ли научили и, во-вторых, то, как он живет. Философ, это… как бы уже конец: я уже философ. А для меня это процесс – бесконечный процесс осмысления собственного бытия и бытия вокруг меня. Я это осмысление называю философствованием. Философов дипломированных – тьма. Но я спрашиваю: философы ли они? Нет, они преподаватели – философии, истории философии, современных направлений философии. А философ – это Сократ.
– С Сократом – понятно. Но вот именно сейчас – кто есть философ?
– Вот именно сейчас для меня чрезвычайно важно, чтобы человек пытался понять сегодняшнюю жизнь, понять и найти выход из тупика, в котором мы оказались. То есть, это значит, что мысль не имеет права успокаиваться, найдя какую-нибудь круглую концепцию, которую можно воплотить в докторскую диссертацию. До отчаянья можно и нужно дойти, и только из этого отчаяния мысли, которая не находит выхода, – нет готового выхода из этого отчаяния… – может быть, мелькнет что-нибудь. У нас был один-единственный великий философ в 20 веке, имя его Хайдеггер. Он не любил, когда его называли экзистенциалистом, но, понимаете, философия и жизнь, философия и личное бытие здесь сливаются в одно целое. Мышление – это судьба. Это судьба не только моя, это судьба всего мира, в котором мы живем. И вот Хайдеггер сказал самое важное, главное для меня, слово, достаточно древнее – бытие. И если интересно, то я несколько слов скажу.
Понимаете, мы все существуем, живем, но это не значит, что мы переживаем бытие. Бытие, это когда все по-настоящему, все подлинно, когда все до конца, все с полной отдачей. Вот, когда ты не боишься ни страдать, ни жертвовать и подниматься в творчестве надо всем, в том числе, над своими собственными ошибками. Однажды я был в одной мастерской и там женщина – художник, замечательный педагог, ей 89 лет,- вдруг сказала гениальную фразу: нельзя жить шепотом. Мы сегодня живем шепотом. Нельзя дышать наполовину, страдать наполовину и так далее! Эта полная отдача может приносить страдания, но она приносит человеку и величайшее счастье. И любовь – это тоже способ бытия. Мы слишком часто эксплуатируем это слово, но это и есть способ бытия, – универсальный. Тогда что значит философствовать? Разве я – философ просто для того, чтобы философствовать? Я поэт-философ. И надо читать под этим углом мои стихи. А поэт-философ, это, опять-таки, целая традиция в русской литературе. Начинается она с Баратынского. Пушкин говорит, ясно чувствуя отличие Баратынского от себя: «Он у нас особняком – он еще и мыслит». Да, иные стихотворения Баратынского кажутся тяжеловесными… Дальше идет Тютчев. Это мой любимый поэт, я с него начинал. Я начинался с Тютчева… именно потому, что это поэт-философ, именно потому, что он в стихах размышляет, он стихами размышляет. И в этом случае тяжелее быть воспринятым. Есть еще поэтическое отношение к жизни. И чтобы разобраться, что такое поэтическое отношение, и что такое философское, надо бы вернуться к тому, что значит быть поэтом. Поэт – поёт, воспевает. Начинается это с Гомера: «Гнев, о, богиня, воспой…» И мы видим, как выпукло предстает все в поэмах Гомера, – с той поразительной выпуклостью, которой мы любуемся, видя греческое искусство. Оно настолько живое, пульсирующее… поразительно. А сегодняшний поэт хочет оплевывать… иронизировать… осмеивать… не принимать… – все, что угодно, но только не воспевать. Не сказать о чем-то: «Ах, как здорово! Вот былинка – она живая. Вот муравей ползет по былинке…». Мы это видим не только у древних греков, но и у древних китайцев. Первое, что значит поэзия, это – восторг. Восторг, изумление, воспевание того, что ты видишь, – воспевание чуда мира. Поэт, который не чувствует чудесности мира, не поэт.
– Сегодня поэты больше жалуются на жизнь, чем воспевают ее…
– Я тоже жалуюсь! У меня тоже есть такие нотки, но они не главные. У Пастернака слово «чудо» есть – и у меня оно есть, и я его употребляю гораздо более наивно. И вот вдруг ты видишь, что при таком подходе к поэзии и таком подходе к философии они пересекаются, ибо поэзия и философия растут из одного корня. Я бы сказал: восторг, изумление, у греков сказано: удивление. Ты удивился, ты не знаешь, как это объяснить, но ты это увидел во всей его полноте. Так вот, все то, что ты видишь во всей его полноте, ведь о нем нельзя рассказать, его нужно увидеть одновременно, как целое, а линейно разложить, передать словами – не получается, вот почему настоящая поэзия не поддается пересказу. Ибо пересказ – это линейное мышление, а в поэзии все должно быть сцеплено. Я, может быть, не такой замечательный поэт по этой части, но, тем не менее, я хотя бы знаю и чувствую, что без этого, без видения целого, которое изначально, которое нельзя пересказать, и которое должно содержаться там, внутри – нет поэзии… Я-то чувствую, что это целое существует. А ежели его не существует…
Видите, я, конечно, далеко ушел в ответе, пытаясь объяснить свое понимание того, что значит быть поэтом-философом, – именно поэтом и философом одновременно. То есть, поэт-философ – это не просто тот, кто рассуждает в стихах. У меня это тоже есть, наверное, это слабость, когда ты просто начинаешь рассуждать – при помощи стихов начинаешь рассуждать. Вот вы спросили, что такое философское отношение, – а это способность ухватить целостно. И поэтическое, и философское отношение в этом смысле одинаково. Поэзия и философия растут из одного корня. Поэтому настоящий философ не может сказать: я знаю, делай то-то – и получится это. Если же он говорит так, то уподобляется, допустим, философу-марксисту, но почему-то потом, когда сделают «то-то», получается не то. И потом, философия нового времени подвергает все сомнению – только сомнение несомненно. Но я-то думаю, что все-таки это не совсем так, что нравственные истины – несомненны. Хотя, их нельзя превращать в правила, которые я должен исполнять во что бы то ни стало.
– Считается, что философы знают ответы на волнующие людей вопросы, – а Вы говорите, что они не могут сказать, что знают, как…
– Это мудрецы знают ответы.
– Но философ и мудрец в представлении «обычного» человека – одно и то же.
– Да, – но к какому философу сегодня люди пойдут за ответом? Где тот философ-консультант, к которому придет обычный человек? Для меня чрезвычайно важна формула Сократа, который «вдруг» говорит: «Я знаю, что ничего не знаю». Кстати, говоря, она имеет продолжение – «но другие и этого не знают». Чем больше ты знаешь, тем больше знаешь о мере своего действительного незнания. Ибо жизнь необъятна, даже любой кусочек нашей жизни необъятен, его исчерпать нельзя. А вы сейчас меня попросили: «Дайте рецепт, доктор». Так вот, философ не имеет права уподобиться доктору, который дает рецепты. Философ может сказать: «Знаете ли, дорогой мой, таблетки я вам рекомендовать не буду, это не по моей части. А сказать могу: «Голубчик, вы хотите жить? Так вы же живете неправильно. Попробуйте попытаться жить правильно в той мере, в какой это для вас возможно». Вот философ и ищет этот правильный способ жизни, который ведет к полноте бытия, к счастью, к творчеству, к открытости, но в этом случае, ты не имеешь права только мыслить – ты обязан так жить. И тогда к тебе приходят и видят: а ты еще живой, а у тебя еще азарт, а тебе еще чего-то хочется. И ты говоришь: я не знаю, но я хочу знать, я постараюсь … Проведу аналогию.
Медицина, основанная на науке, хорошо умеет резать и хорошо умеет давать лекарства. А на самом деле она нас не лечит или очень плохо лечит. А другая медицина, которая знает точки, энергетические узлы и прочее… вот эта странная медицина, которая нами не принята, она, правда, тоже полагает, что знает, но у нее знания основаны на традиции: это не я лично додумался, а коллективная какая-то мудрость стоит за этим. И эти врачи говорят: мы знаем, что лечить организм надо в целом, это не одно заболевание, не один симптом – надо восстанавливать здоровье. И я с ними в этом согласен: надо восстановить душу человека – она разрушена. Вот то, с чем я сталкиваюсь – разрушена человеческая душа. Человек нажимает на клавиши фортепиано, очень старательно, мастерски, он научен всему, чему его учили, – а зачем? Ведь нет за этим души, которую ты в это вкладываешь, нет личности. Если подумать об этом, как о явлении – о явлении массовом, то вот это отсутствие души в сегодняшнем мире и есть то, что мы называем бездуховностью. В XIX веке обыватель, – это тот, кто пренебрег интересами души, тогда было немного обывателей, их можно было критиковать. А кого теперь назвать обывателем? Я своим студентам дал задание прочитать рассказы Чехова, поразмышлять над судьбами «маленького человека» и сказать, есть ли сегодня обыватели. И, в общем-то, многие говорят: «Конечно, куда ни ткни – обыватели. Я и сам – обыватель». Это говорят пятнадцатилетние.
– Ну, у них еще все впереди…
– Разумеется. Но в 15 лет они еще могут так сказать, – в 20 уже этого не скажут.
– Вы говорите о бездуховности, – а что же Вы понимаете под духовностью?
– Религия прекрасно отвечает на вопрос о духовности: это связь с Богом. Так вот, независимо от того, признаем ли мы существование Бога, мы все равно должны сказать, что духовность – это связь. Но связь кого? Разумеется, меня. Тогда вопрос, с кем и с чем. Если мы сейчас не просто функционируем, то, значит, где-то в глубине души мы с вами связаны вот в этом разговоре, где есть слова, есть верхний слой, обмен информацией, но есть и связь наших душ, – если души есть… Эта душевная и духовная связь человека с человеком, человека с деревом, с природой – она должна быть. А еще с бытием, а еще с человечеством в его истории. Значит, каждый мой шаг историчен, понимаете? И от меня история зависит. Если я капитулировал, я эту историю бросаю в пропасть. Быть духовным человеком – это труд, и не легче ли быть эгоцентриком, ни с кем не связанным, не затрачивать себя на понимание другого, на любовь к окружающему?.. Так, если не затрачивать, удобнее жить. Что мы тогда делаем? Мы предаем. Понимаете ли, мы предали уже природу и пожинаем экологическую катастрофу. Мы предали своих потомков, а потомки – это продолжающаяся история. Мы их предали, потому что, как рожать детей в этот мир, в котором погибает природа, погибают человек и человечность? Мир, который, чем дальше, тем больше расчеловечивается, утрачивает человеческое измерение. Вы знаете, что я вел «Клуб живых»…
– А сейчас – нет?
– Я его разогнал… или он сам распался. До этого я двадцать лет вел в ОМК философско-культурологический клуб «Итака». Я говорил: вот, мы возвращаемся в Итаку, как Одиссей. Он десять лет провел на войне, а потом десять лет возвращался в Итаку. Какое длительное возвращение… А Итака – это Греция, родина мировой культуры: давайте вернемся в культуру. И много лет существовал этот клуб, и я чувствовал, что люди приходят для того, чтобы себя показать, поспорить – и уйти дальше в свою жизнь. Сколько людей прошло через этот клуб! А потом мне это надоело. И я говорю: «Знаете, ребята, давайте сделаем другой клуб – экзистенциального общения». То есть, я захотел не просто культуры, но бытия. Чтобы, если люди говорили, то – откровенно, а не просто выпендривались. Делились своими проблемами жизненными, а не просто теоретизировали: вот я статью прочел, посмотрите, как интересно. Я хотел, чтобы это касалось нашей жизни. Оказалось, что это самое трудное. Я не сумел на этом настоять. Но приходил в клуб один очень хороший человек, – компьютерщик, как ни странно. И когда я сказал, давайте как-нибудь назовем наш клуб, он вдруг предложил – «Клуб живых». Я говорю: «Хорошо, спасибо…». Но если есть клуб живых, значит, есть и не живые, есть и… мертвые. И вот с этого момента для меня весь мир разделился на живых и мертвых. Есть у меня стихи, где этот мотив звучит очень сильно – о мертвых, которые участвуют в жизни живых, и умертвляют эту жизнь вольно или невольно. Разумеется, таких, совсем уж мертвых, не так много. А остальные как бы полуживые-полумертвые…
– Но понимаете… может быть, они об этом не догадываются и такая жизнь их устраивает…
– Да… Не все люди духовны, – может быть, не все люди обязаны быть духовными, как не все обязаны быть образованными. Хотя, если человек бездуховен и считает, что это в порядке вещей… – не значит, что надо оставить его в покое. Я, все же, считаю, что надо в этот мир, в котором с духом не в порядке, привносить дух. Не хотят, а ты привноси! И люди могут быть страшно благодарны, кстати говоря, потому что этого не хватает, и сопротивление надо преодолевать. Не только сопротивление в публике, но и сопротивление самого себя. Люди сегодня хотят удовольствий… Боятся жизни, боятся жить на полную катушку, всерьез. Суть в том, что либо ты живешь активной жизнью, либо запираешься с кошками и телевизором.
– А чем же они заменяют эту жизнь, которой боятся?
– Работой. Есть дети, о которых нужно заботиться. Есть мужья, которых бросают, а потом ищут других. И кажется, что это жизнь. Кажется… – но она не до конца жизнь.
– Но человек сам должен захотеть изменить свою жизнь. Нельзя насильно, железной рукой, гнать его к счастью…
– Тут вы совершенно правы, нельзя лезть к другому со своей правдой. Но я имею право на свою правду. Впрочем, есть опасность превратиться в моралиста… А моралистов не любят – они указывают тебе на твои язвы: что ты с собой сделал, что ты со своей жизнью сделал, тебе не стыдно? И в ответ: «Это моя жизнь, я так хочу!». Как жаль, что это их устраивает… Мы создали потребительскую цивилизацию, я вижу, что потребительство вошло в плоть и кровь.
– И, тем не менее, в недрах именно этой потребительской цивилизации обитают и Ваши читатели. Каким Вам представляется Ваш идеальный читатель?
– Идеальный читатель – тот, кто твою книжечку читает и перечитывает, кто говорит: «Это про меня написано». Я встречал таких читателей. Вы знаете, мы для этого и пишем. Действительно: поэт за тебя сказал, поэт так сумел сформулировать, как ты не сумел.
– Можно сказать, что встретились родственные души…
– Да… Получается странная вещь… Современную музыку я все меньше люблю… – она не для слушателя, стихи – не для читателя, и так далее. Авторы имеют в виду не тебя как другого человека, а как бы лишь самих себя. Что случилось с культурой? Она утратила не только авторитет – она утратила обращенность к другому человеку. Наверное, мне повезло, я не знаю, что со мной случилось, что я так стал писать – для читателя.
– Как Вы относитесь к поэтическим вечерам, фестивалям? Поэзия – разговор один на один или публичность для поэтов – благо?
– Фестиваль – это значит, опять собрались поэты, опять ты читаешь перед поэтами. И все-таки хорошо, что они есть – это поддержка для поэтов, публичность нужна. Должно быть хоть сколько-то признания. Я приехал с одного из фестивалей разочарованным, поругал его, но, быть может, поеду еще раз. Оказывается, это не так плохо, и мы все там так породнились, на самом деле…
– Насколько для Вас важны отрицательные отклики на Ваши стихи? Представьте, что их обругали, и при этом Вы видите, что человек даже не дал себе труда попытаться понять, что Вы хотели сказать, что за этими стихами стоит. Что же делать в этом случае: все бросить, «уйти в монастырь» или продолжать?
– Я думаю, что бы ни было, надо продолжать свое дело. Но самое худшее, это не когда обругали, а когда не заметили. Вот как я назвал странно свою книгу – «Поэт – невидимая птица». Он там летает, среди ветвей, и его не видно. Но если он невидим, а его слышат, тогда все в порядке. Не обязательно видеть, главное – слышать. Ну, а с непониманием мне доводилось сталкиваться тысячу раз. Я закален и меня уже это не убьет. Могут сбить с ног – поднимусь снова. Вы знаете немного мою биографию, знаете, что у меня в этой жизни было. Чем я мог бы по праву гордиться, так это жизнестойкостью. И в этом, наверное, все-таки, не моя заслуга – были в жизни такие ситуации, которые воспитали во мне умение держать удар и не ломаться.
– Илья Исаакович, очевидно, что можно говорить до бесконечности, но… давайте остановимся. Благодарю вас за интересную беседу и – до новых встреч.
Ирина ГОЛЯЕВА.