Генрих Грузман. «Девятая дорога» Жени Крейн

 

Генрих ГрузманПовесть «Девятая дорога» Жени Крейн посвящена жизни русской диаспоры в Соединённых Штатах Америки – главной теме литературы Русского Зарубежья. Повествование начинается с описания детского восприятия мира – образного, сочного и, как всё детское, всеохватного, но в тоже время конкретного. Маленький мальчик Толик хочет видеть «папу», ибо «папа» для него олицетворение внешнего и внутреннего миров. Но папы нет, папе некогда, папа на работе. Это был первый удар внешнего мира по внутреннему миру маленького человечка, последствия которого скажутся для Толика много позже.

Такой неординарный вход в тему Ж.Крейн продиктован отнюдь не стремлением к модному нынче сюжетному оригинальничанию, за которым, как правило, скрывается не что иное, как пошлое бравирование, а инстинктивным ощущением двойственной человеческой индивидуальности, которую она вкладывает в бытописание русских эмигрантов в Америке. Эта преамбула дана в насыщенной образной форме: в образе мира «с дверью в меня» и образа «моего мира». И в том, что всё начинается с разделения на два мира, заявляется серьёзность творческого замысла автора, воплощение которого требует немалого напряжения литературных (эстетических) усилий, ибо действующую коллизию автор не сознаёт, а чувствует инстинктивно. В этом как раз и заключена прелесть «девятой дороги» Жени Крейн, ибо инстинкт есть талант, и автор дышит талантом, как воздухом, не замечая его. Способность же к образной передаче мыслей – главного признака художественного дарования, настолько велика, что порой преступает красную черту вдохновения и превращается в самоцель.

Главное противоречие или действующая коллизия эмигрантской среды героев повести Жени Крейн состоит в том, что внешний мир остался в России, в Ленинграде, а внутренний мир рождается вновь в диаспоре, в Бостоне. И «девятая дорога» – это путь в новый внутренний мир. Но, как и водится, благими намерениями выстлана дорога в ад, и на осколках добрых побуждений располагается эмигрантский внутренний мир. Благие намерения и добрые побуждения, тоже как водится, были впечатляюще всеобъёмны: «Толик гордился своей позицией – тем, какое он выбрал себе место между двумя культурами… Толик льстил себя надеждой, что не относится ни к тем, ни к другим. Он относил себя к «third culture» (третья культура – Г.Г.) – со слов известного правозащитника – и думал, что, не теряя корней и культуры, соединил в себе прошлое с настоящим, взяв самое лучшее из обоих миров». Столь же облагораживающе возвышенные были мечтания другого персонажа повести – жены Толика Оли: «И в ее жизни не было трагедий, не было боли, не было страха, но была тревога, подобная страху, подобная облаку, паутине, запаху, который присутствовал во всем, везде, всегда. Ее счастливый союз, детская дружба-влюблённость, близость-игра, ее кукольный домик превратился в сонную ежедневность, неразрывную связь, кокон и улиточкин домик. Улитка выглядывала из маленького хрупкого домика, но куда может уйти улитка, она тащит свой домик за собой, она высовывает маленькие скользкие рожки, она осторожно выглядывает наружу и втягивает себя обратно в свой маленький мир, который всего лишь продолжение ее скользкого тельца. Оля-улитка жила в большом мире большого университетского города, где говорили на многих языках, ждали, надеялись, рвались вперед, она жила в стране Большой Мечты, она получила входной билет и шанс на свою собственную Мечту».

Ж. Крейн мимоходом, не углубляясь, ставит эпохальную философско-эстетическую проблему: взаимодействие культур. Она не решает этой проблемы, ибо это ей не нужно и это не её парафия, но то, что она даёт повод для философского познания, поднимает сочинение Ж.Крейн на высший этаж эстетического мастерства, где эстетика поставляет фактический материал для философии. И философская проблематика, потенциально заложенная в повествование Ж.Крейн, здесь достаточно обширна: возможна ли «третья культура» как синтез двух разных, тобто как равнодействующая лучших качеств; борется ли культура с культурой, аналогично тому, как борется всё, что есть реального в этом мире, или же они взаимно проникают друг друга, взаимно же обогащаясь, то есть без третьей культуры; и какое место в этом взаимодействии принадлежит русской культуре, привезённой из колыбели русской духовности – Ленинграда?

Но Женя Крейн, хотя и обладает редчайшим, забытым в истории русской классической литературы, даром – философичностью, всё же беллетрист, деятель изящной словесности. Она, если и рассматривает глобальные философские проблемы, то только через человеческую душу, индивидуальную личность. Ж.Крейн рассказывает: «Бостон встретил их жаркими августовскими объятиями, пылью, равнодушием каждого ко всем, и всех к каждому. Счастливые игры закончились ещё там, в России, но Толик не расстроился, он с энтузиазмом кинулся в новую жизнь, с тем же внутренним нетерпением, с каким кидался в Ленинграде в творчество и в дружбу. Возможность влиться в новую форму, разыскать и здесь, на чужих ещё берегах, свое особое место, вызывало дразнящее чувство. С этого, может, все и началось, и привела его сюда именно эта возможность познания, жажда заполнить себя новым опытом – желание впитывать его через глаза, уши, поры, стремление быть вовлечённым в поток жизни, истории, быть частью этого огромного механизма» Стало быть, девятая дорога Жени Крейн не универсальный путь, а индивидуальная судьба, и исследовать её автор начинает с самого начала, с генетических истоков каждой персоны. Оля размышляет: «Раньше все было понятно: школа, институт, свадьба, борьба за отдельную жилплощадь, рождение Машки. Был рядом Толик с его друзьями, музыкой и стихами, была вся эта понятная и родная круговерть. А у неё у самой – подруги, все, чем заполняется обыкновенная жизнь: погоня за продуктами, новая кроватка для Маши, толиковы несуразные родители, смутная Америка на горизонте, вообще – жизнь». Но понятно ещё не значит просто, а точнее, простым оно казалось потому, что было понятным. В новом мире всё перевернулось. «В Америке, настоящее и будущее словно поменялись местами, потеряли чётко очерченные границы. Жизнь стала несуразной, потерялся её тайный смысл, все смешалось: надо было работать или иметь мужа, умеющего зарабатывать деньги; она догадывалась, но догадывалась без желания, без намерения что-либо изменить»

Смелые русские пилигримы, перенасыщенные духовными волнениями и брожениями, совершенно неожиданно для себя оказались в непонятной реальности, чреватой разочарованиями. Ж.Крейн повествует: «Но в Америке Толик оказался словно в тупике, запёртым, заключённым в капсулу своей семьи. А где же желанная свобода? «Нас с тобой заперли в одиночку с нашими бабами и детьми. Вот она твоя желанная свобода!» – возглашал философ Изя».

Именно философичность художественного дарования Жени Крейн заставляет её не только индивидуализировать свой предмет эстетического познания, свою девятую дорогу, но и классифицировать его: ведь Ленинград является также колыбелью и советской культуры, а точнее, бескультурья совдепа. Ж.Крейн говорит: «Совдепом были надписи в рамочках на стенах школьной лестницы – про народ, Пушкина и про “Люби свою Родину”. Плохие ленинградские дороги, жирные перегоревшие пирожки с мясом, тетки в пальто на вате, слякоть зимой, комары летом, очереди в винный магазин, торжественные марши в эфире, завуч Вероника Петровна, соседка Зина и сослуживцы в институте с их проветриваниями, перекурами и аутотреннингом. А как насчет любви к чужой родине? – язвил Толик. (А то, что страна, из которой, он уехал неизменно менялась – что из того. У Толика в памяти, как и у многих других эмигрантов, страна осталась прежней, той, которую они покинули, вырвали тогда из себя.)». Персонажи повести Ж.Крейн относятся к тому разряду русских эмигрантов, для которых отъезд за океан не был продиктован длинным рублём и житейским благополучием, а был жестом неприятия бескультурья совдепа, актом его отторжения. Но этот жест по самой своей природе являлся стихийным и инстинктивным действием, который не спасал от совдепа, так или иначе внедрённого государственной системой в каждого, и его нельзя было стереть в себе, как «надписи в рамочках». Женя Крейн ставит, а точнее обосновывает вопрос, который неизбежно возникал перед каждым из этой категории русских эмигрантов: «Но… Что же делать-то, братцы, что же делать нам с этим миром? И там, и здесь, и уже везде, совсем – нету другого глобуса, некуда нам дальше ехать, совсем некуда. Из совдепа – в Россию, в Израиль, в Америку, в Канаду, в Австралию. Из двадцатого века – в двадцать первый. А дальше-то что, а теперь-то что? Неужели не осталось той Божьей жизни, в которую мы все-таки верили, несмотря ни на что – верили? И где – другой глобус, где?».

В этом вопросе сплелись три линии – русская культура, советская (совдеповская) культура или бескультурье и американская культура. Из этого сплетения возникает не просто гордиев узел, а высота, для преодоления которой в ходу почему-то обходные пути. Некоторые же предпочитают не замечать тут ни узла, ни высоты, и в их числе высокоавторитетный «Новый Журнал», а, судя по качеству литературного произведения, которому НЖ присудил первую премию имени Марка Алданова, его предпочтения обретаются где-то близко к сфере совдепии. Женя Крейн решилась найти свою дорогу для преодоления этой высоты, – это и есть девятая дорога Жени Крейн. Только за эту попытку Ж. Крейн достойна алдановской премии, но жюри НЖ не увидела «Девятой дороги» Жени Крейн, а попросту её проворонило (у Даля: проворонить – прозевать, прокараулить, простеречь).

Строго говоря, решение этой проблемы существует, и расхожий вердикт заключается в процедуре полного растворения (в научном выражении, адаптации) эмигрантской культуры в коренной, американской среде. Но для Ж.Крейн это решение вовсе не решение, а условие теоремы, этап в преодолении. В повести Ж.Крейн пятая глава называется «На вершине». На вершине – это значит в объятьях западной культуры, то есть там, куда стремились, чтобы отделаться от совдепа, где обитала Мечта – прекрасная жар-птица. Ж.Крейн даёт не просто зарисовку, а рентгеновский снимок этой достигнутой мечты: «Первые два или три года прошли на автопилоте. Такова была формула: квартира, изучение английского, нахождение работы, приобретение машины, вытаскивание родственников из России. Затем покупка дома, и можно позволить себе съездить в отпуск, а потом уже не за горами и колледж для детей. Режим выживания советского эмигранта. Где-то между покупкой дома и колледжами начинались разногласия в семье, болезни и разводы. Волна разводов и депрессий подступала на седьмом-восьмом году эмиграции. Следом шли болезни и смерть престарелых родителей. Настолько предсказуемыми были эти вехи, что казалось будто и жизни не было, а была кем-то давно задуманная схема». «Выживание» есть ключевое слово в этом описании, в свете которого, спич, который произнёс отец Толика Марк на эмигрантской вечеринке, кажется не застольной речью, а диагнозом: «Хочу я сказать, что каждый из нас проводит здесь свой личный психологический эксперимент под названием “как я выжил эмиграцию”. И каждый из нас может с пеной у рта уверять других, что его способ и является единственно верным, лучшим. Так вот, я сегодня хочу выпить за всех за нас, что здесь выживают, с минимальным, можно сказать, багажом и опытом. И ещё… Любой способ хорош, потому что не существует единственной дороги. Поскольку цели у всех разные. Поэтому – вот, за выживающих… – и выпил залпом свою рюмку».

Чем дальше движется жизнь в Мечте, тем чаще слышится рефрен «Дрянь эта Америка», который обострился с приездом Марка. Русский интеллигент, университетский профессор, сильный и серьёзный Марк пытается себя сломить, войти в эту мечту. Но то, что молодым, ещё не приобретшим своё собственное Я, давалось без особого напряжения, пожилому человеку, уже ставшему личностью, оказалось неимоверно тяжёлым, толкающим к опасной черте. Ж. Крейн повествует: «Английский давался с трудом. Где-то, в тайных глубинах сознания кто-то, а может быть он сам, давно принял решение, что пора учёбы завершилась; все, что надо было выучить – он давно уже выучил, затвердил, выбил на камне, впаял в свой послушный мозг – и дверцу закрыл, и ключик закинул подальше. Было трудно учиться, еще труднее было ездить на двух видах транспорта в эту проклятую дыру и чувствовать себя идиотом, и сидеть опять за партой, за столом вернее, рядом с пенсионерами – с этими потерянными, безумными эмигрантами – и не участвовать в их сплетнях, и со стыдом расспрашивать где, и что, и почем, и страдать от нищеты, а иначе как нищетой все это и не назовёшь». Сам Марк думает о своих детях: «Смотреть противно, как они лебезят перед американцами, хотят встроить себя в эту систему, стать её покорными винтиками. Только ведь система всё равно выталкивает из себя инородные тела».

Такая контроверза не могла не вылиться в столкновение, каковым и стал конфликт Толика с отцом Марком. Маленькая дочь Толика безумно любила своего деда, и Марк отвечал ей тем же. Но вдруг по заявлению какого-то анонима на Марка было заведено полицейское дело по обвинению в сексуальных притязаниях к своей внучке. Марк считал это обвинение не просто нелепым, но диким, кощунственным и невероятным, и наотрез отказывался что-либо предпринимать в опровержение обвинения. Толик при отвращении к самому делу, настаивал на серьёзном отношении к нему, дабы не нарушать порядок американского судопроизводства: если есть заявление, должно быть дело.

Интуиция Ж. Крейн выделила в этом действительно нелепом обстоятельстве особое значение, назвав происшествие «Случаем» (с большой буквы). Разлад между Марком и Толиком показан эмоциональной прямой речью, без излишних авторских ремарок, и здесь нашла себя давняя младенческая обида на папу, которого ждал ребёнок, но которому было некогда из-за работы. И всё же при несомненном авторском предпочтении кажется, что этот диалог недостаточно выделен из остальных составных элементов повествования, что в нём не хватает признаков, указывающих на идейную подоплёку эпизода, как бы интуиция Ж.Крейн не получила достаточной логизации, что ли. Ибо в конфликте Марка и Толика таится не пресловутый спор отцов и детей, а реальное противостояние русского духовного мироощущения и рационального американского миропорядка. И это противостояние настолько глубокое, что даже Толик, самый энергичный трубадур американской Мечты, в конце концов, испытывает разочарование: «Сначала упало на Толика ошеломление. В новую жизнь было столько вложено, ради нее было принесено столько жертв, пережито столько потерь… Америка, где он впервые почувствовал себя отдельной, независимой единицей, своим собственным человеком… Бездушный механизм, общество, которое он уже так хотел считать родным, многорукое, многоглазое, безликое чудовище – оно предало его».

Также кажется недологизированным образ Люды, который сюжетно как-то не связан с общей фабулой повести и остальными действующими персонажами. Этим образом Женя Крейн намекает на интуитивно ощущаемое ею важное идеологическое и психологическое содержание. Трогательная, влюбчивая растяпа Люда переполнена неиспользованной материнской теплотой, ей необходим предмет заботы, в котором она могла бы полностью растворить себя, – в этом образе явственно чувствуется дыхание знаменитой чеховской «Попрыгуньи», – черты, пожалуй, самой типичной для русской культуры. Подобное самопожертвование не только не свойственно, но и чуждо, американской культуре, а потому Люда в Америке глубоко несчастна и полностью неустроенна. И именно самопожертвование, характерное для русской души, является перспективным саженцем, который может быть привит на коренном стволе американской культуры и в котором более всего нуждается индустриальная цивилизация Америки. И в этом будет выражаться культурный смысл русской эмиграции, а также её значимость для американского общества.

Замечания, высказанные в адрес автора по поводу недостаточной выразительности изобразительных средств, в частности, в эпизодах конфликта Марка с Толиком и образа Люды, нельзя воспринимать буквально. Автор сих строк непоколебимо уверен, что, если существует коллизия читатель-писатель, то все приоритетные права находятся на последней стороны, как творящей инстанции; конечно, писатель должен донести до читателей свой замысел, но и читатель должен стремиться к пониманию творца; не философ идёт к свинопасу, а свинопас идёт к философу. Изложенные замечания есть отнюдь не претензии и не упрёки автору, а не что иное, как сигнал о том, что читатель отстал от авторского понимания и взывает к помощи.

Именно в понимании писательского замысла этих двух моментов повести, – конфликта Марка с сыном и образа Люды, – читатель не может отстать от авторского оригинала, ибо они представляют собой главные светофоры на девятой дороге Жени Крейн. И без правильного их восприятия делается недостижимым основное художественное достижение Жени Крейн, которое мне хочется назвать эстетическим открытием. В американском обществе широко распространено, хотя об этом не принято широко распространятся, особо пренебрежительное отношение к чужакам-эмигрантам, и в этом обществе наличествует никем не узаконенная, но прочно укоренённое эмигрантское сословие, как своего рода общественная помойка. В открытую с этим явлением Толик столкнулся во время ссоры с подонком-альфонсом Гасом, когда это «лохматое, несуразное чучело»» запрещало Толику говорить по-русски. «К тому времени, – говорит Толик, – когда мы начинаем понимать, что здесь такой же гадюшник, как и везде, уже слишком поздно возвращаться обратно». Этот «гадюшник» – американское эмигрантское сословие – в общей сложности есть не что иное, как то же бескультурье, обретающееся внутри самой культуры, и оно по своему разлагающему воздействию слагает американский совдеп – прямой адекват советскому совдепу.

В тексте Ж. Крейн нет упоминания об американском совдепе, но есть его разительная характеристика, прозвучавшая в словах американки Бобби, соседки Марка: «Все мы теперь живём в стране. Это была великая страна, поверь мне. Весь мир теперь ненавидит нас. И кругом отчаяние. И нищета. А те, что отчаялись – что они делают? Они грабят, они крадут, они убивают, они создают насилие. Ты думаешь, что я тупая? Я читаю, Марк, и я вижу, и я пытаюсь, пытаюсь изо всех сил. Посмотри на себя! Ты приехал из Бог знает откуда, пересёк океан, всё оставил позади. И что ты приобрёл? Это забытое богом место! Послушай! Всё, что я хочу – это всего лишь шанс на счастливую жизнь».

Все эти повествовательные акты в совокупности становятся посылками мысли, что при игнорировании элементов подлинно русской культуры в эмигрантском сословии, американское общество неизбежно начинает всасывать в себя флюиды советского совдепа, и, соответственно, усиливает свой американский совдеп – губительную опасность для самой культуры. Ж. Крейн отметила своеобразный случай «взаимообогащения» советского и американского бескультурий (совдепов): «. С другом своим Ася рассталась, и рассталась-таки не по доброму, чуть не с кулаками, криками и русским матом. На момент расставания с подругой Гас вполне понимал, когда посылали его на три буквы и слово "zhoppa" он понимал. Правда, и асин лексикон украсился непереводимыми оборотами; к месту и не к месту она заявляла собеседникам "you suck", называла бездельников и лопухов смешным словом "bum", которое звучало почти, как великая советская стройка, неизменно включала в свою речь "hey" и говорила в раздражении "kiss my ass" и "fuck you", чем часто вызывала огонь на себя на улицах Нью-Йорка»

Итак, представление об американском совдепе кажется новшеством в художественном познании Ж. Крейн русского эмигрантского общежития, которое, однако, строго говоря, и не есть особой новостью само по себе, а есть лишь отрицательное знание об этом явлении. Но мостить свою девятую дорогу Ж. Крейн не может на отрицательных знаниях – непрочном строительном материале, – ей необходимы положительные прочные материалы, и автор обнаруживает их внутри, во внутреннем мире русских эмигрантов. Это и есть эстетическое открытие Жени Крейн в её целокупности. В этом постижении Ж. Крейн выделяется два необходимых условия. Первое высказано в диалоге Люды и Матвея:

«- Скажите, Матвей, – спросила вдруг Люда, – А почему же мы все должны были здесь оказаться?

Матвей повернул к ней голову, и в его голубых глазах не было насмешки или удивления, как будто не было в ее вопросе ничего странного, детского или глупого.

– Я думаю, Люда, что свела нас всех судьба, и это нужно было для чего-то очень важного.

– Вы верите в судьбу, Матвей?

– Ваш вопрос звучит очень по-русски, – засмеялся он. – Я много во что верю, и еще больше того, во что я не верю. Чтобы здесь жить надо во что-нибудь верить. Я все эти годы старался верить в справедливость и в право каждого человека на свободу.

– Что такое свобода, Матвей?

– Свобода? Я думаю, возможность быть самим собой»

Итак, первое условие, какое необходимо для уважительного, равного человеческому достоинству, существование – это вера в свободу. А второе условие – это ностальгия как память о своих генетических корнях. Как сказал великий А.Пушкин – основоположник русской духовности:

«Два чувства дивно близки нам –

В них обретает сердце пищу:

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам»

Ностальгия – медицинский термин и ностальгия – болезнь, но неизлечимая, и эмигрант будет жить на чужбине, пока в его душе будет жить ностальгия. Ж. Крейн рассказывает: «Толик так и сидел, навалившись на пластик стола локтями, согнувшись – смотрел перед собой, но ничего не видел. Почему-то перед глазами у него стоял канал Грибоедова и площадь Искусств. Словно бы он прямо там сейчас находился и видел набережную, и дома, и мостовую. Когда-то он там работал – сразу после института, на канале Грибоедова. Толик видел все это в какой-то определённый момент, очень ярко: солнечный весенний день, радость весны; и его вдруг пронзила любовь к тому далёкому городу его юности, мучительное чувство принадлежности к прошлому. Это была даже не ностальгия, а тоска по несуществующему уже прошлому»

Такое эстетическое открытие делает повесть Жени Крейн неординарным явлением в литературе Русского Зарубежья. Таким выводом я заканчиваю свой отзыв, хотя, может быть правильнее, им следовало бы начинать критический осмотр глубокомысленного сочинения Жени Крейн.

Оставьте комментарий