Роман Кацман-доктор филологических наук, профессор Бар- Иланского университета, завкафедрой еврейской литературы. Интеллектуал ,книжник, явно одаренный поэт ,талантливый переводчик. Нам, понаехавшим землянам обетованным ,недоступна технология успеха в филологии-узок круг русскоязычной профессуры ,страшно далека она от олимовских масс ,не вопрешься робко: “Мы к вам, профессор…”
Тем интересней поговорить на разные темы с тем, кто расколол треклятый “стеклянный потолок” израильской университетской элиты, короче ,с нашим человеком в Бар- Илане . Послушаем же повесть Романа.
Михаил Юдсон: Расскажите, пожалуйста, немного о себе – люди и годы, жизнь и судьба, в конце концов «мои университеты».
Роман Кацман: Отвечу вам в тон: вся моя жизнь – это сплошь сменяющие друг друга «университеты» и прекрасные люди, у которых мне посчастливилось учиться жизни, от первой учительницы в житомирской школе до руководителей докторской диссертации в Бар-Иланском университете, от сержанта Советской Армии до приятелей по резервистским сборам в Армии Обороны Израиля, от моих одноклассников и сокурсников по московскому ВТУЗу до коллег по Кафедре еврейской литературы. И, конечно, главные мои «университеты», ставшие моей жизнью и судьбой – это мои родители, семья, жена Татьяна, дети Анна и Эли. Глядя на Анну в форме ВВС Израиля, я думаю, что все уроки «моих университетов» были не напрасны, даже те, которые я прогулял, вместе с одногруппниками, в ядовитом угаре у метро Автозаводская или в пыльном подвале Театра на Таганке; крутые берега Каменки и чернозем на «даче» в Солнечном под Житомиром; увольнения в учебке инженерных войск в Волжском в первый пост-афганский год и полуразвалившиеся многоэтажки в зимнем Ленинакане после землетрясения; первые уроки иврита в московской квартире и неожиданно возродившийся в Реховоте интерес к русской литературе после шести книг об ивритской литературе.
М.Ю.: Вам нравится преподавать, то есть делиться знанием вслух, «аудио», вступая в прямой контакт с аудиторией?
Р.К.: В детстве, думая о выборе профессии, я точно знал, что ни за что не буду военным, врачом и учителем. И что же? В Израиле, получив первую университетскую степень и право на преподавание, я семь лет преподавал литературу в школе. Пожалуй, это было одним из самых тяжких испытаний в моей жизни. Ныне же, читая лекции в университете, я не столько делюсь знанием, сколько пытаюсь создавать или, быть может, оживлять его, медитативно проговаривая вслух мало понятные сентенции. И да, мне нравится замечать иногда мелькающие искры понимания в глазах студентов. Это магия…
М.Ю.: Булгаковский персонаж, помнится, чуть было не прочитал табличку «профессор» как «пролетарий». А в действительности профессору тоже приходится пахать без продыху, потогонный конвейер не простаивает?
Р.К.: Даже еще хуже: мартеновская печь «пролетария умственного труда» не прекращает работу ни на минуту. Правда, большая часть прибавочной стоимости его труда так и остается в уме. Люди любят повторять, что наука – это возможность удовлетворить свое любопытство за государственный счет. Вынужден не согласиться. Любопытство, любознательность, удивление – это только самое начало, первый миг откровения, неопалимая купина в душе. За ним следуют годы мучительного «исхода» знания из сокрытия в не-сокрытие. Я бы переформулировал так: наука – это возможность для человечества удовлетворить тягу к познанию мира за счет жизней отдельных людей. Надеюсь, я работаю именно на эту науку, а не на профессуру.
М.Ю.: Что вы делаете, когда вдруг возникает свободное время? Любите передвигаться в пространстве?
Р.К.: Хочется ответить, мол, время свободным не бывает, но это не совсем так. Вы угадали: наибольшую радость, помимо мартеновских бдений, мне доставляет движение, приятная тяжесть рюкзака за спиной, ветер в лицо, мелькание деревьев справа и слева – пусть даже только воображаемое.
М.Ю.: Вы занимаетесь переводами – в частности, замечательно звучат по-русски стихи Изаксона в журнале «Артикль» и рассказы Агнона в «Иерусалимском журнале». Вы вкладываете часть своей души и речи в чужие тексты, иной язык – а не тянет сразу писать на кириллице?
Р.К.: Мои переводы – это порождение хаоса, случайный всплеск давно загнанной в подкорку страсти к творению в слове. Я не переводчик, просто иногда, читая текст на иврите, я начинаю слышать его по-русски. Так было с Агноном: после многих лет и страниц работы над его произведениями, в моей голове вдруг зазвучала русская агноновская речь. Нет, она не воспринималась как чужая. Напротив, она была очень близкой и родной, она была моей, и в то же время – это было полное ощущение присутствия Агнона, говорящего поверх языковых барьеров на моем родном языке. Это можно сравнить с разноголосицей фуги или со сном, за секунду до пробуждения. Быть может, это и есть тот самый универсальный язык, о котором бредят поэты. Вот с переводом стихов Мирона Изаксона все было сложнее, ведь многие верят, что поэзию должны переводить только поэты. Но я ничего не смог с собой поделать: когда Изаксон зазвучал у меня в голове русскими голосами акмеистов, мне только и оставалось, что записать эту речь.
М.Ю.: Вы профессиональный филолог, еврейская литература – ваш цех и офис. А что вы читаете «для души», кого могли бы выделить из нынешнего многокнижья?
Р.К.: Возможно вы удивитесь, но «для души» я читаю научно-популярную литературу, статьи о последних достижениях в науке. Физика была моей первой любовью и моим окном в мир науки. Эта страсть не проходит. Правда, формулы подзабылись… Теоретическая физика, ядерная физика, теория гравитации – всё это звучит для меня, как волшебная музыка. Кстати, одна из моих книг отчасти посвящена транспонированию теории хаоса в теорию литературы. Я думаю, что нынешняя система школьного образования, в Израиле в частности, сильно проигрывает из-за однобокого подхода к выбору изучаемых предметов. В результате, сегодня во главе академической науки стоят люди со слабым гуманитарным образованием, а гуманитарии, как огня, боятся естественных наук. Но ведь это всё равно, что смотреть на мир полуприкрытыми глазами, или это – как хлопок одной ладонью. Когда-то философия была тем бинокуляром, в котором соединялись в единую картину различные точки зрения на мир. Однако сто лет борьбы за автономию гуманитарных наук увенчались успехом: они грозят превратиться в некую эзотерику, не зависящую от нашего знания о мире. Сомневаюсь, что этот результат обрадовал бы отцов современного литературоведения.
М.Ю.: Был когда-то такой фараон Сети. Такое впечатление, что мы все опять под властью Сети, всемирной паутины. Вам интересна виртуальная литература, интернетовский интернат?
Р.К.: Я продолжу Вашу шутливую аналогию. В то время, как вечность фараонов воплощена в их пирамидах, мгновенность сети можно представить в виде перевернутой пирамиды, готовой упасть в любую минуту, причем никто не может предсказать, в какую сторону. Она держится на одной бесконечно малой точке – сингулярности, человеческой личности. Ведь сегодня любой пользователь сети – фараон. А если серьезно, то интернет – это чистая возможность, бесконечно открытая и свободная. Многие считают виртуальную реальность симулякром. Думаю, они выдают желаемое за действительное. Мне кажется, сеть дублирует действительность, причем довольно точно. Впечатление хаоса появляется оттого, что в сети многочисленные альтернативные возможности реализуются одновременно, что в физической реальности случается довольно редко, да и то – в не воспринимаемых многомерных вселенных. Виртуальная литература мало чем отличается от бумажной и не менее интересна, да и почему бы ей не быть таковой? Многих писателей я открыл для себя именно через интернет или электронные издания. Вы правы, в сети есть элемент некой инфантильной или средневековой неразборчивости, нежелания выбирать и отказываться, но ведь мы и вправду живем в новом средневековье, на наших глазах зарождается новая эпоха, и она говорит с нами новыми языками. Бесполезно затыкать уши.
М.Ю.: Утверждают, что сегодняшний текст должен быть краток, хлёсток, информативен (что-то вроде мата, что ли?!) – а иначе и читать не станут. Дмитрий Быков печально поведал, что современный читатель просто лишен органа восприятия сложного и длинного. А вот вы, вынужденный общаться со студентами, с молодежью – что можете сказать по этому поводу?
Р.К.: Тот же Быков писал, что именно сложное, более того, избыточное, необязательное является самой сутью культуры, и с этим нельзя не согласиться. Путь искусства, как и науки – это путь от простого к сложному. Информативность растет по мере увеличения сложности. Сегодня существует даже особая наука – учение о сложности. И я не скрываю этого от моих студентов, так что, как вы уже поняли, им приходится не легко. Однако после того, как желание хлёстко выругаться преодолено, они начинают понимать ценность умножающейся сложности. Ведь чтение, как и само познание – не есть сведение нового к старому, неизвестного к известному. Жанр романа, многократно похороненных заживо за последние сто лет, яркий тому пример. И обратите внимание: будучи самой сложной литературной формой, именно роман остается наиболее популярным жанром. Дмитрий Быков, например, нисколько не стесняясь и к радости его поклонников, пишет длинные романы и читает длинные лекции, не забывая нахваливать интеллект и эрудированность его студентов – представителей нового поколения.
М.Ю.: Жить в обществе израильском и быть свободным от него, как известно, нельзя. Как вы относитесь к ортодоксальности и как воспринимаете собственную заветность-избранность?
Р.К.: В вашем замечательном романе «Лестница на шкаф» вы справедливо представляете израильское общество как некий конгломерат сословий, каст и сект, иногда мало связанных друг с другом, разделенных культурно, ментально и функционально. У каждой из них свой завет, свое чувство избранности, своя ортодоксальная идеология. Вы правы, нельзя быть свободным от общества, однако это не означает необходимость принятия догматизма того или иного извода. Два дня назад скончался Умберто Эко. Все помнят его роман «Имя розы». Это притча о том, как общество стирает, сжигает тексты-смыслы, которые оно само же и создает, хранит, копирует, множит. В этой притче роли распределены с исчерпывающей точностью: можно быть слепым хранителем, наивным потребителем, брутальным защитником, жертвой, сторонним наблюдателем – а можно быть детективом, расследующим преступление стирания знания, памяти, смысла. Я предпочитаю эту последнюю роль.
М.Ю.: Ваша семья – это ваша крепость? Кстати, сберегли ли вы для детей русскоязычие?
Р.К.: Англо-саксонская образность в этом случае мне не очень близка. Моя семья – это, скорее, сад иди даже заповедный лес. Мы с женой общаемся по-русски, а вот дети – на иврите. Да мы и не ставили перед собой цель во что бы то ни стало сохранить у них русский язык и русскую культуру. Они не читают русскую литературу в оригиналах, хотя знают русский. Они родились в Израиле и они израильтяне до мозга костей, со спорадическими вкраплениями русского менталитета, вернее, той его формы, которая сохранилась у нас с 80-х годов прошлого века. Ведь, как известно, у эмигрантов консервируется состояние культуры страны исхода, сложившееся к моменту отъезда.
М.Ю.: Вы испытываете ностальгию, не тянет на доисторическую родину? Вас интересуют, волнуют тамошние проблемы?
Р.К.: Я никогда не чувствовал ностальгию, но, в то же время, никогда не переставал следить за тем, что происходит в России и Украине. Каким-то образом, я переживаю их проблемы как свои, так, словно географическая удаленность не имеет значения. Думаю, это следствие политической, медийной и сетевой открытости европейского и постсоветского пространства. Я также начисто лишен яда эмигрантского менталитета, способного отравить существование даже самого оптимистичного человека. Если во время предыдущих волн русской эмиграции многие чувствовали себя оторванными от обеих «родин», то сегодня есть все условия для того, чтобы, напротив, чувствовать принадлежность к обеим, пусть даже она, эта принадлежность, в большой степени воображаемая.
М.Ю.: Помимо университета, вы участвуете ещё и в международных проектах – хватает сил, есть желание?
Р.К.: Да, безусловно. Наука не знает границ. В той или иной мере, так было всегда, а в наши дни – стало само собой разумеющейся данностью. Это не значит, что национальной науки не существует, в особенности, если речь идет о гуманитарных науках, как например, ивритской литературе. Но об уровне развития научного сообщества в стране свидетельствует то, насколько оно способно вести диалог с собой и другими о том, что происходит в мировой и национальной культурах. При этом, такой диалог должен вестись на национальном языке ничуть не в меньшей степени, чем на языках международного общения. Не скажу, что в Израиле дела с этим обстоят наилучшим образом, но мы работаем, не покладая рук. К примеру, в ноябре прошлого года я участвовал в организации двух знаковых мероприятий, проходивших почти одновременно: международная конференция по израильской литературе на иностранных языках (русский, польский, французский и др.) и международный фестиваль еврейских писателей. Темы этих двух мероприятий дополняли друг друга, и в обоих участвовали писатели и ученые со всего мира, и говорили они на разных языках, включая, разумеется, и иврит.
М.Ю.: Как вы считаете, человек свободен в своих блужданиях по жизни, он зависит лишь от своей воли и таланта? Или же «судьба покорных ведет, а непослушных – гонит»?
Р.К.: Отвечая на один из ваших предыдущих вопросов, я призвал гуманитариев считаться с достижениями современной науки. Постараюсь ответить не снижая планки. Теория сложных динамических систем, а именно к таким системам относится и человек, учит, что жизнь – это выбор. И чем он более непредсказуем, случаен – тем больше в нем жизни. Подлинная свобода выбора действительно существует, причем она не противоречит порядку и самоорганизации, а, напротив, служит их источником. Разве не этим так завораживает нас великая литература: из хаоса решений и поступков персонажей рождается видимый порядок. Правда, он временный, хрупкий, мимолетный, но другого, вероятно, просто не бывает. Вы знаете, пару недель назад произошел грандиозный прорыв в экспериментальной физике: ученым удалось зарегистрировать гравитационные волны, предсказанные еще Эйнштейном в его общей теории относительности. Порядок пространства-времени трепетен, словно рябь на воде. И хотя она вызвана камнем, случайно упавшим в воду миллиард лет назад, мы любуемся ею как чудом, данным именно нам и именно здесь и сейчас. Другими словами, это не свобода борется с косностью судьбы, а детерминизм порядка вяло и безуспешно пытается обуздать всепоглощающую стихию свободы. Видимо прав был не любимый мной Жан Поль Сартр: мы обречены быть свободными.
М.Ю.: Музыка, живопись – что еще, кроме литературы, вам близко?
Р.К.: Визуальные образы мне ближе, чем звуковые. Я могу часами бродить среди картин, перед некоторыми застывая и забывая о времени. А вот мое восприятие музыки скорее взрывное, чем медитативное, оно может быть очень эмоциональным, но лишено длительности. Должен признаться, что моя любимая музыкальная форма – это стихи. И все же для меня царица муз – это Мельпомена: именно с увлечения театром начался когда-то мой дрейф от физики к лирике. По моему, актерский жест, соединенный со словом, воплощает самую глубинную, мифотворческую суть искусства.
М.Ю.: «Русские» книги выходили в Палестине ещё сто лет назад. Сохранится ли, по-вашему, кириллица-мефодица в Израиле ещё хоть на полстолько, порадуйте прогнозом!..
Р.К.: Русско-израильская литература не раз была отпета коллегами-критиками и чересчур самоироничными писателями. Нередко сомнению подвергается сама возможность выделить ее как отдельное явление в океане разбросанной по векам и континентам русской литературы. Были, правда, и попытки концептуализировать ее, как например, идея «левантийской ноты» Александра Гольдштейна и Александра Бараша, так и оставшаяся, извините за каламбур, на бумаге. И всё же, несмотря на пессимистические прогнозы, русско-израильская литература живет и даже, на мой взгляд, процветает. Её отличает генетическая связь с великой русско-еврейской литературой; интимные или, я бы сказал, семейственные отношения с израильской культурой, отнюдь не простые, как в любой семье; глубочайшая, вовсе не эмигрантская укорененность в русской культуре и ее эстетических и метафизических языках, ее исторической памяти и мифах. Она питается столь богатыми и разнообразными соками, что ее обновление неизбежно. И наконец, не стоит забывать, что эмиграция в Израиль не прерывается ни на день, впрочем, так же как и эмиграция из Израиля. Этот свободный номадизм не только не снижает шансы русско-израильской литературы на выживание, но даже, как я уже сказал, делает его неизбежным.
М.Ю.: Ну, и о ваших творческих, жизненных, учебных планах – что сейчас у вас на рабочем столе?
Р.К.: В учебных планах, увы, большого прогресса не ожидается, пока я заведую кафедрой; слишком уж много душевных сил отнимает эта должность. Правда, мои докторанты радуют меня изобретательностью и разнообразием тем, таких как Агнон, Кацетник и даже Давид Албахари. Что же касается моих собственных исследований, то я, как и прежде, двигаюсь одновременно в двух направлениях – ивритском и русском – и не намерен отказываться ни от одного из них. Я недавно закончил книгу на иврите о смехе у Агнона. В Америке вскоре выйдет моя книга по-английски о русско-израильской литературе. Я продолжаю заниматься этой темой и следующую книгу пишу по-русски. Более всего меня привлекают писатели, чей расцвет пришелся на 90-е и 2000-е, но не только. Так например, за последний год я потратил немало сил на изучение биографии и творчества Авраама Высоцкого – друга Бялика, протеже Горького, дантиста по профессии, ставшего одним из основателей израильской медицины и медицинской науки. Эмигрировав из России в Палестину в 1920 году, он опубликовал по-русски три романа, ставших весьма популярными и в последствии основательно забытых и больше не переиздававшихся. А недавно мне в руки попал семейный архив Высоцкого. Обнаруженные в нем документы и рукописи позволили восстановить некоторые подробности его биографии и уточнить даты, искаженные или упущенные критиками, а также начать изучение генезиса его романов. Впрочем, основная работа еще впереди.
М.Ю.: Напослед пожелайте что-нибудь читателям и всем, всем, всем остальным.
Р.К.: Если позволите, я хотел бы прежде всего пожелать писателям, без которых не было бы ни читателей, ни литературоведов: ни в коем случае не отчаиваться и помнить, что их читатель всегда найдет их, будь то на книжной полке, в прессе, в интернете или на фестивале – не имеет значения. Я желаю всем нам побольше таких находок и встреч, побольше возможностей поддержать друг друга и почувствовать себя живыми. Моим коллегам-ученым я бы пожелал побольше смелости и открытости новому и не стандартному, а тем, кто сегодня руководит наукой – побольше дальновидности и профессионализма. Читателям, которыми мы все в той или иной мере являемся, можно пожелать только одного: читайте больше, читайте разное, читайте вдумчиво и непредвзято, читайте…