Jan 122018
 

Дина РубинаКаждый автор наводит мосты с читателем, витая по-своему духом над водами. И тут уж как Бог дал, какой стройматериал отмерен: у кого-то из пишущих – хлипкая доска, скользкое бревнышко (много ль ринется?), у кого-то и вообще крепостная канава прорыта, не подобраться. Разной масти писатели уродились, иногда такой моста замастырят – только вздохнешь, прошамкаешь раздраженно, што, мол, беззуб смысл и убог слог.

А у Дины Рубиной мост текста изваян на диво – ажурно и надежно, проза ее неизменно прописывает любовь и вселяет надежду. Поэтому толпы читателей шагают дружно, глотают листы залпом – увлеченные рассказом, зачарованные звучанием. Поистине народная тропа! И каждая новая книга, свежий том – мосту в корм.

Постоим же вместе с Диной Рубиной на этом незримом и ощутимом писательском мосту.

– Ты как-то упомянула, что неплохо бы написать том о том «Как пишутся эти проклятые книги». Давай поговорим вокруг и около, и сразу – разве можно так о любимом?..

– Миша, но мы ведь знаем, что о любимом (и о любимых) можно как угодно, тут примешивается некое сакральное чувство: обмануть судьбу. Довольно древняя опаска – «не сглазить бы». Наши мамы и бабушки отлично это знали, вспомни многочисленные анекдоты: «Разве это дети, господин Рабинович? Это – сволочи!». Или вспомни, как одесские мамаши зовут с балконов и галерей своих чад: «Йоське, шоб уже тебе разорвало, шоб ты сдох, шоб хлаза мои тебе не видали, – иди уже домой, суп стынет!». При этом можно не сомневаться, что проклинаемый Йоське – свет очей, драгоценное чадо, обожаемый засранец…Это национальное, а возможно, и первобытное: увести судьбу (беду, рок) от гнезда, от птенцов, от самого дорогого. Так что – да, можно, можно всяко – о любимом, невероятном, благословенном, проклятом счастье «деланья книг»…

– Помнишь, как-то в разговоре коснулись чисто графической манеры каждого писателя «строить страницу текста». Ты обронила что-то о «гигиене чтения». Скучноватый термин. Не могла бы как-то пояснить, расцветить?

– Ну, это уже чистая физиология, мне кажется, самому читателю, то есть, «потребителю текста» это даже и не интересно. А писателю знать полезно. Я – не помню где, – однажды читала такую специальную статью о том, что во время молчаливого чтения «про себя» наш малый язычок в глубине гортани все-таки совершает микроскопические движения, как бы следуя за движением глаз по строчкам. Понимаешь? Оказывается, даже когда мы молча читаем книгу, мы совершаем довольно утомительную работу. И устаем. И в этом смысле, деление на абзацы или даже пропуск строки дает нашей гортани крошечную паузу, отдых. Читатель это чувствует на уровне усталости. Какую-то книгу, вполне даже увлекательную, «не заумную», ему читать труднее, чем, скажем, какую-нибудь специальную «умственную» книжку, грамотно разбитую на главы, главки, абзацы и воздушные окошки.

И дело не только в работе гортани, но и в нагрузке на зрение. Глаз бежит по строке, не останавливаясь, забираясь вместе с предложением за край абзаца, не в состоянии притормозить на точке, запятой, каком-то другом знаке, где можно было бы «присесть»…Вот тебе краткое и очень поверхностное пояснение скучного термина.

– Рассказ историй – он ведь не обязательно в поворотах сюжета, встречах и расставаниях героев, волшебство в расставлении знаков и сочетании звуков. Как ты этого добиваешься, в чем секрет верескового мёда, «алхимии слова»?

– Разумеется, не в историях дело. Этих историй, то есть, сюжетов, – тридцать шесть, кажется? Условно: «Золушка», «Эдип», «Ромео и Джульетта», «Гамлет»…ну и еще десятка три. Сказки ведь тоже до ужаса повторяемы. Ну, сказки – вообще отдельный вопрос. Литература же, как мы знаем, начинается там, где после окончания самой заурядной истории, которая вот уже кончилась, и точка стоит, и всем спасибо, все свободны…рассказчик вдруг сдержанно и тихо восклицает: «Мисюсь, где ты?»…и вновь запущен волчок вокруг нашего сердца, вновь: кружение, нежность, тоска, ожидание…и самое прекрасное: воздух, неисчерпанность воздуха литературы, продолжение – да, волшебства, да, интонации художника, и да: наших смутных ожиданий…

Это в том, что касается сюжета, конкретики смысла. А ведь есть еще центоника и пластика фразы, когда, в сущности, неважно, о чем поешь, акын акыныч. Есть просто: интонация автора, которая забирает читателя или…оставляет его равнодушным. Дай я расскажу тебе поучительную историю из моей литературной молодости. То есть, это теперь ясно, что то была литмолодость, а тогда я была автором трех книжек, членом Союза писателей, и страшно себя за то уважала. В то время в «Новом мире», если не ошибаюсь, стали печататься рассказы Татьяны Толстой – очень хорошей выделки точные отстраненные рассказы, поражающие скрупулезным описанием деталей.

В то время я не очень заботилась о выделке деталей – меня волновали другие вещи, и я была просто убита, раздавлена этим мастерством, это игрой в предметы, через предметы, вокруг предметов…Я ощутила, что никогда, никогда не смогу написать ничего подобного…И впала в настоящую депрессию. В это время мой муж Борис Карафёлов оформлял на Таганке спектакль «ОдинЪ» по рассказу Чехова «Черный монах». Книга у него кочевала с тумбочки на обеденный стол, обратно на тумбочку…В конце концов, я раскрыла книгу почти машинально и уткнулась в разворот давно известного мне рассказа. Ты помнишь начало?

«Андрей Васильич Коврин, магистр, утомился и расстроил себе нервы. Он не лечился, но как-то вскользь, за бутылкой вина, поговорил с приятелем доктором, и тот посоветовал ему провести весну и лето в деревне. Кстати же пришло длинное письмо от Тани Песоцкой, которая просила его приехать в Борисовку и погостить. И он решил, что ему в самом деле нужно проехаться. Сначала — это было в апреле — он поехал к себе, в свою родовую Ковринку, и здесь прожил в уединении три недели; потом, дождавшись хорошей дороги, отправился на лошадях к своему бывшему опекуну и воспитателю Песоцкому, известному в России садоводу. От Ковринки до Борисовки, где жили Песоцкие, считалось не больше семидесяти верст, и ехать по мягкой весенней дороге в покойной рессорной коляске было истинным наслаждением»….И так далее, спокойно, вольным таким рассказом, – ни тебе подробного описания коляски, ни тебе выделки предметов и явлений природы. «Мягкая весенняя дорога» – ну, куда это годится?

И дальше я просто ухнула с головой в эту спокойную и точную прозу, в этот простой и пронзительный рассказ о некоем магистре и его мании,…а когда вынырнула, обнаружила, что полностью излечилась от профессиональной ревности, от восхищения иными качествами таланта других писателей. Поняла, наконец, что путей и возможностей рассказать что угодно – великое множество.

– Органика таланта – что может писатель, а чего не дано именно ему?

– Но ведь мы все разные, это понятно. Творцы вообще отличаются от – извини за такое слово, но просто очень удобно для понимания – от потребителя искусства тем, что даже если б и хотели подражать кому-то, это вряд ли бы вышло, особенно в зрелые годы. Да и не в зрелые тоже. И дело не только в «каждый слышит, как он дышит». Просто, точно так же, как любой человек есть некий букет генетических особенностей, так же и то, что мы называем талантом, даром, – словом, тем чудом-юдом, что является нашей сутью, наказанием и счастьем…и так далее, – даже и этот подарок-наказание, которому мы служим всю жизнь, имеет свой букет качеств. И тут важно не предъявлять некие универсальные требования к художественному, скажем так, продукту, а понимать, что дано, а чего не дано (и не надо!) данному писателю. Мог ли гениальный Кафка написать один из рассказов гениального Бабеля? Ни в коем случае. Мог ли Гашек, создавший бессмертного бравого солдата Швейка, попытаться соорудить не менее бессмертного Прустовского Свана? Ну, он скорее бы, умер.

Тут очень важно еще добавить, что моим любимым литературным героем был и остается фельдкурат Отто Кац из книги Ярослава Гашека «Приключения бравого солдата Швейка». Помимо изумительной проповеди перед двадцатью преступниками из шестнадцатой камеры военной тюрьмы, стоящими перед ним в белых подштанниках, моя любимая сцена – когда Швейка конвоируют на квартиру Отто Каца двое солдат, но по пути все трое, и конвоиры и преступник, напиваются в кабаке, а когда приходят, обнаруживают фельдкурата пьяного в стельку. И далее следует сцена, когда тот намеревается наказать солдат за пьянство при исполнении обязанностей. Грозится позвонить в казармы, где над ними состоится праведный суд и их расстреляют, как сссобак!  Удаляется в спальню, возвращается и говорит нечто вроде: поскольку я не могу дозвониться в эти самые казармы, то ступайте домой. Марш отсюда!

После чего, – как завершающий перебор гармони, – разворачивается следующая заключительная  фраза:  «К чести господина фельдкурата надо заметить, что в казармы он не звонил, так как телефона у него не было, а просто говорил в настольную электрическую лампу».

Вообще, непревзойденная книга – по тончайшему балансу нескольких сил: иронии, сарказма, трагедии и изобразительной яркости. Даже самый невосприимчивый читатель в этот момент непременно представит покачивающегося носатого, пьяного в дым прохвоста-выкреста, что-то бубнящего в настольную лампу. При этом никакой литературовед не сможет сформулировать секрет обаяния гашековского стиля, ибо для этого в литературоведении просто нет нужных инструментов.

В переводе на наш профессиональный жаргон: что является сильными и слабыми или вообще отсутствующими качествами конкретного писателя: умение залихватски закружить сюжет, пластика фразы, точный емкий диалог, чувство юмора, талант к афористичности…- все это вместе ты вряд ли обнаружишь у какого-то одного писателя. Но: какими бы качествами не блистал писательский талант, у него всегда найдется еще одна грань, которая отличает его от всех других и – скажем возвышенно – коронует его над остальными.

– Габариты прозы, размер романа – это как срубить избу или возвести замок?

– Ну, знаешь…торг тут неуместен, как говорил отец русской демократии Ипполит Матвеевич Воробьянинов. Для кого и кобыла невеста, для кого и роман срубить – все равно, что кучку дров наломать. А для кого и рассказ написать – как возвести замок. Трудовые затраты никакой профсоюз не измерит и не защитит.

– Как создавать «новый мир», делать его дивным и сладостным для читателя? Обязательно ли он должен быть цветным и объемным – смотрим же мы черно-белые фильмы (Кафка) и даже немые…

– А это уже вопрос предпочтений. Когда мы идем на рынок, мы тоже выбираем себе то, на что глаз смотрит с аппетитом. Главное, доверять себе, своим хотениям. Есть отличная формула, необидная: «не моё». Она всюду хороша. Недавно я покупала копченные изделия, и продавец все пытался всучить мне какой-то особенный паштет, для меня слишком острый. Я улыбнулась и сказала: «нет, не моё». И, знаешь, – он отстал! Ты попробуй тот же метод в литературной ситуации, срабатывает. А иначе, автор вцепится в тебя и потребует подробного анализа: почему ты не смог дочитать до конца его шедевр.

– Расскажи, пожалуйста, о ритме прозы, о внутреннем метрономе и внешних раздражителях (Стивен Кинг, например, писал под «тяжелый металл», грохот выковывал ритмику его ужасов).тебе нужна тишина?

– Вот потому я и не могу читать Стивена Кинга. Мне нужна полная тишина и абсолютное одиночество, особенно на том этапе деланья книги, когда речь уже идет о ритмических построениях. Убрать кончик фразы или оставить для мысленного вздоха. И кофе, пожалуйста…И тогда можно начинать: «Все счастливые семьи похожи друг на друга…».

– С чего начинается текст, что направляет движение масс слов – интонация?

– Конечно. Начинает и завершает; более того: определяет объем вещи, ибо не станешь ты писать рассказ той же интонацией, что роман. Длина дыхания другая, другой замах, другое расстояние между тобой и читателем. Чем больше вещь, тем, как ни странно, читатель ближе; тем откровеннее детали – ибо ты знаешь, что у тебя есть время все подробно описать, убедить, а когда надо еще разок напомнить в еще одном эпизоде, и никто тебя в излишней разговорчивости не упрекнет.

– Чехов утверждал, что писателю надобно ежедневно работать, а не ждать пришествия муз, и вообще рассказ можно написать о чем угодно – хоть о пепельнице. А у тебя есть, я знаю, артефакт – от самого Антона Павловича пресс-папье – можешь ты написать о нем новеллу?

У меня она есть, эта новелла, и даже уже опубликована. Я не из тех, кто позволяет сюжету валяться где попало.

– Чарлз Буковски писал на-троих с алкоголем и героином – Голем в ином мире. Тебе не требуются катализаторы, никогда не тянуло «изменять сознание», расширять пять чувств?

– Нет, я астматик, это во-первых; человек из группы риска, приближенный к краю. Астма, как известно, болезнь неизлечимая . Мне знакомо чувство удушья, показательное для творца. И в этом допинга – спасибо, не нужно. Обойдемся тем, что есть.

– Как у тебя возникает замысел прозы, назовем по-набоковски – пульсация?

– Ну вот как раз это приходит по-разному. Иногда подарком: кто-то рассказывает простую историю мамы или тети, и для рассказчика это просто история жизни, а для меня уже вся насквозь просвеченная двойными, тройными смыслами проза, которую надо только сесть-написать.

Иногда – и пульсация, и обрывок куплетика, и резкий поворот головы кого-то, кто обогнал тебя на тротуаре, но оглянулся, чтобы…что? А вот это увидим, когда откроем новый файл…А бывает, отлистнешь в блокнотике полуоборванный лист и вдруг прочитаешь запись, сделанную в 1978 году, когда…стоп-стоп-стоп! – а ведь с тех пор та легкомысленная красивая девчонка покончила с собой, не правда ли? Красиво прыгнула с носа прогулочного катера, который…и покатилось, и покатилось…

И так далее.

– Когда ты пишешь – ты, по-моему, словно играешь на чем-то невидимом, наигрываешь на невесомом. И завороженный читатель послушно движется вслед… Вот навскидку образчик твоей прозы из рассказа «Туман»: «будто кто-то печет картошку – это просто зацвел миндаль». Чистые стихи, ключевая музыка: то-то-то-то-то… Это у тебя происходит обдуманно, отблеск ремесла?

– Никакой не отблеск, я человек приземленный: это просто – ремесло. Я ведь много лет пишу эти книги, и такой невидимый метроном или как там еще назвать механизм в области диафрагмы диктует мне: а вот тут остановиться, и, пожалуйста, мне: два абзаца вынь да положь, неважно о чем, на три четвертых, в ми бемоль миноре.

– Ты, я знаю, мечтала написать нечто (роман, новелла) как совершенно свободное течение текста, струение страниц – но не поток по Джойсу или построение от Музиля – а вольный и плавный, ладный и связный, захватывающий и несущий, истинно «динорубиновый» рассказ-историю – будем ждать?

– Ну, это рядовая-рабочая каждодневная мечта любого писателя, отчего же не ждать…От реальности работы мечта, конечно, разнится очень многими обстоятельствами: ведь замысел сам по себе не существует в неком идеальном пространстве, в некой законченной сфере, заключенной в самой себе. Замысел по мере работы развивается, требует своего пространства, своей логики, возражает против чего-то, навязывает (да-да!) автору какие-то ходы, о которых он и думать не желал, но вынужден соотноситься с логикой характеров и еще целой гирляндой разных соображений. Писатель всегда мечтает стать немного иным, позанимать у каких-то иных индивидуальностей вот этого самого: плавности, струйности, свободы…Но ведь свободы от самого себя не существует. Как бы ты не пытался выскочить из рамок собственного взгляда на мир, манеры излагать мысли и записывать живую речь, твоя собственная природа: походка, жесты, способ реагирования на внешний мир всего властно возвратит тебя в конюшню собственного дара: его достоинств и недостатков. Ибо только второсортный дар может писать так, как захочет и решит; первосортный талант делает только то, что может.

– Физиология творчества – есть в созревании, вынашивании романа что-то от беременности, уж тебе видней?

– Да, очень похоже. Особенно когда с изумлением замечаешь, что дитя растет и развивается в тебе по своим законам, не слишком спрашивая тебя – пора или не пора появиться на свет. Но физиология творчества…это гораздо более широкое понятие, чем буквальное вынашивание текста. Тут еще интересно: ритмы. У кого-то пик работоспособности и «раскрытия» наступает поздно вечером; кто-то может работать только с утра; кому-то просто необходимо, чтобы некий оппонент, а лучше бы преданное доверенное лицо слушали каждый новый эпизод – это дает толчок к написанию следующего эпизода. А кто-то сидит куркулем над текстом, пока не поставит жирную финальную точку после трехсот переработок и дополнений…Ну и так далее, до бесконечной вариативности.

– Театр и твои тексты не часто совпадают – «сцена не книга», бурчал Достоевский. Зато в кино у тебя все славно – но экран ведь тоже не книга?

– В кино у меня совсем не славно. Есть два удачных киновоплощений, остальное – весьма далеко от моих книг. И – да, экран не книга, как ни пытаешься еще до начальных титров взять себя в руки и молча твердить себе, что – «экран не книга».

– В «Русской канарейке» ты придумала небывалую ораторию, утонченно заточив ее до мелочей – читатель оценил этот изыск?

– Кстати, в создании «Оратории» мне помогал Сергей Баумштейн – мой друг, утонченный музыкант, скрипач и талантливый литератор. Она получилась сложной, и я этого добивалась. Мне вовсе не нужно было, чтобы «читатель оценил этот изыск». Понять текст полностью могут только профессиональные оркестровые музыканты, которые привыкли к тому же работать с партитурами на иных языках. Мне необходимо было достичь нескольких целей: подавить самонадеянность читателя, погрузить его в невозможную сложность профессиональных интересов; в чем-то сразу оттолкнуть оплеухой, презрением профессионала – невежду, который всегда уверен в том, что все искусство полностью подвластно его суждениям. Читатель обычно очень уважает автора, который, изображая физиков или астрофизиков, сыплет формулами, вероятно предполагая, что средний читатель закончил физмат университета. Средний читатель благополучно пропускает эти формулы, подспудно благоговея перед Наукой. Так вот, мне нужно было вызвать это смиренное благоговение перед кастовым таинством профессиональных музыкантов. Ну и – нельзя сбрасывать со счетов и такое, – доставила себе удовольствие этим сорокастраничным, непрорубаемым джунглевым текстом заранее навесить пенделей критикам, которые – я была уверена – поспешат навесить на мой роман ярлыки «триллера» «детектива» и прочего вздора. И как в воду глядела: Майя Кучерская назвала «Русскую канарейку» бульварным чтивом. Но мне уже ничего не было страшно. Я поплевывала на всех критиков из-за высоченной стены несуществующей оратории, на которую они хрен бы забрались.

-. У моего романа «Лестница на шкаф» тираж две тысячи, причем реально, я думаю, прочитало немало, сакральное число – где-то до 120! Это еще в лучшем случае… А у твоего свежего «Бабьего ветра» – распроданный тираж уже где-нибудь 120 тысяч, или больше? Ну, мне (из-за манеры расстановки знаков) читатель гордо не нужен – и, главное, я ему никоим варягом не сдался! А у тебя сказка любви дорогой! Дар, талант, колдовство?..

– Не знаю. И думаю, никто не знает. Вопросы любви, разновидности ее – будь то любовь к женщине, писателю, тирану или артисту – не поддаются ни объяснению, ни пониманию. Однажды я обсуждала этот феномен с моим покойным другом, редактором и литературным агентом Надеждой Кузьминичной Холодовой. Она жаловалась, что книги некоего известного автора, – поэта, лектора, прозаика, журналиста… плохо расходятся.

– Как?! – изумилась я.

– Не любят, – коротко ответила Надя.

– Но ведь…он страшно популярен со своими телевизионными лекциями! Его смотрят все мои друзья! Он все время в телевизоре!

– В телевизоре – любят, – сказала она. – А в книгах – не любят.

Вот такие дела. В моем случае, я только догадываюсь: дело в каком-то безумно мощном заряде эмпатии, которым проникаюсь я сама, создавая героя и чувствуя его абсолютно реальным человеком из плоти и крови, с биографией – пусть и не вместившейся полностью в формат текста, но рожденной и проросшей в моей псевдо-памяти, и помещенной в какой-то невидимой банковской ячейке навечно. Дикий заряд моей личной эмпатии, который, как изрядная доза радиации, облучает и читателя тоже. И вот он живет, облученный, порой пишет вопящие письма: «Какая же вы сволочь, Дина Ильинична! Зачем вы его убили?!» – не догадываясь, а может, и догадываясь, что, пока писала тот самый убийственный финал, я и сама умирала от высокого давления, глотая слезы и сопли, не понимая – как дальше жить… и при этом зорко следя, чтобы в финальной фразе было не более, но и не менее пяти тактов.

– Спасибо, Дина. Прояснилась немного гармония. Хотя, конечно, говорить о мастерстве и творчестве – «это как симфонию Малера объяснять потактово!», сказано в твоем рассказе «Туман». Так-то вот. Просто читайте Рубину.

Дина Рубина в Варшаве

avatar

Михаил Юдсон

Михаил Исаакович Юдсон (20 января 1956 — 21 ноября 2019) . Литератор, автор множества критических статей и рецензий, а также романа «Лестница на шкаф» (Санкт-Петербург, Геликон плюс). Печатался в журналах «Знамя», «Нева», «22». С 1999 года постоянно жил в Тель-Авиве. С 2000 по 2015 год работал помощником редактора журнала «22». С 2016 года — главный редактор русскоязычного журнала «Артикль» (Тель-Авив).

More Posts

 Leave a Reply

(Необходимо указать)

(Необходимо указать)